В уголках памяти

 

Бабушку мою звали Владя -Владислава Викторовна. Она родилась и выросла в городе Борисов, Беларусь. Во время войны приехала в Екатеринбург (тогда еще Свердловск), закончила химический факультет в политехническом институте. Работала учительницей в деревенской школе, а после рождения сыновей стала директором школы. Старший сын, дядя Саша, и младший, Витя – мой папа.

 

Дедушка – Иван Николаевич, дедушка Ваня. Он прошел всю войну, но почти никогда не говорил об этом. Дедушка работал буровым мастером, часто уезжал в командировки, бурить скважины, пока позволяло здоровье. А когда перестало позволять – работал механиком в гараже. Мне представляется, что там было всегда дымно, горела яркая лампа и работало радио. Но это не память – это воображение, а оно размывает и порой заменяет воспоминания.

 

У бабушки коричневое строгое платье. Я помню её почти всегда в нем. Плотные, даже летом, колготки телесного цвета, платок на голове. Очки с толстыми стёклами. Волосы седые аккуратно убраны назад, в узел. Как-то я увидела бабушку без очков, с распущенными волосами – она вдруг показалась гораздо моложе. Она словно на минутку сняла привычную маску бабушки – и вдруг оказалась немолодой женщиной, строгой, спокойной, немного уставшей – и в тот момент, будто более уязвимой.  “Оленька”, – только так называла меня бабушка. Строгость в лице сразу менялась на улыбку. Эту улыбку я вижу порой на лице моего дяди: с годами бабушкины черты все сильнее проступает в его лице, тогда как мой папа больше похож на своего отца.

 

Когда здоровье и возраст перестали позволять бабушке жить одной в деревне, мой папа с братом перевезли её в город, в однокомнатную квартиру рядом с семьёй моего дяди. В ванной на полочке перед зеркалом стоит флакон французских духов Anais Anais. Я тихонько поворачиваю крышечку, вдыхаю крепкий сладкий запах – так от бабушки никогда не пахло. До сих пор, когда я (редко) вижу этот бело-розовый флакон в магазине, я вспоминаю о бабушке.

 

Бабушке делают операцию – ставят “pacemaker” на сердце. Мы с папой навещаем ее в далекой “сороковой” больнице. Мы стоим в коридоре у окна, втроем. Сдержанно беседуем, папе с бабушкой не свойственны эмоциональные разговоры, а я еще слишком мала, чтобы выплескивать свои эмоции словами. Смотрю в окно. Высоченные сосны, как строительные леса, почти примыкают к стенам больницы. Операция прошла удачно, под кожей над сердцем у бабушки теперь вшита прямоугольная коробочка. Чуть позже она спросит: “Хочешь посмотреть?”. Я с волнением приложу пальцы к устройству, которое помогает ее сердцу биться ровно. Мне и страшно, и интересно. Вновь бабушка кажется мне уязвимой,  ее сердце теперь зависит от коробочки, да еще такой маленькой. Но сердце выдержало и держалось еще долго. Бабушка умерла от рака кишечника, который врачи сначала не считали нужным лечить, а потом уже и не смогли.

 

В этом октябре исполнилось восемнадцать лет с тех пор, как ушла бабушка. В тот день на поминках в большом зале деревенской столовой я глотала слезы у окна, завернувшись в пыльный тюль. Губы ползли вниз. За окном мокрый снег падал на сосны. “Держись”, – тихонько сказал мне мой папа. Папа, которого я должна была поддержать в тот день, сам поддержал меня. Тогда я, тринадцатилетняя, заплакала еще сильнее –  не только от пустоты потери, но и от огромной любви к отцу, который даже в самый тяжелый день нашел для меня доброе слово.

 

Я скребу свою память, собираю запомнившееся по самым дальним уголкам. Порой мне кажется, что сейчас, своими силами, я наберу столько, сколько смогу – а потом приедет машина по выкапыванию воспоминаний и достанет из самых потайных уголков памяти все остальное, мельчайшие детали и все потерянное, что от меня ускользнуло. Но моя память ограничена. Машина не придет.  У меня есть только то, что смогла удержать за годы моя память. Я выковыриваю кусочки воспоминаний, как семена из подсолнуха. Все эти кусочки детства, связанные с бабушкой – вот они, здесь. Я хочу, чтобы прошлое осталось со мной, поселю его в словах и на бумаге, в мозаике моих воспоминаний. Моя подросшая дочь когда-то спросит меня о своих прабабушке и прадедушке, о родителях ее деда. Тогда я смогу предъявить ей как доказательство эти строки. Кусочки воспоминаний, собранные со дна моего детства. Вылепленное словами прошлое.

 

Улица Врачей. Поселок Широкая Речка. Это тогда – поселок, а сейчас уже микрорайон разоросшегося Екатеринбурга. Уже нет деревянного дома в деревне, на его месте мой дядя построил новый. Сохранился участок, где растут те же яблоневые деревья – из их урожая бабушка варила варенье. Тяжелые банки с вареньем она привозила нам, внукам, приехав с пересадками на автобусе в город… Расстояние от нашей квартиры в городе до дома на улице Врачей  со временем не изменилось, сейчас туда можно доехать на машине минут за двадцать. Но время и расстояние – величины относительные, и зависят от возраста человека. Для меня, семилетней, это было далеко. Ехать к бабушке “на Широкую” было большим событием. Трудно представить, что это расстояние дважды в день на фырчащем автобусе преодолевал мой папа-студент по дороге в университет. Представляю, как мой молодой и красивый папа, с усами и в брюках клеш, едет морозным февральским утром в университет. На каждой остановке в хлябающие автобусные двери врывается утренний мороз и снежинки. В университете папа увидит мою маму. Может быть, эта мысль его согревает. А может быть, он знает, что в этот момент его дочь тихонько смотрит на него из будущего.

 

У самого края участка – три высокие сосны. Гибкие, прочные, знакомо шумящие на любом ветру. У забора – сарай, тут же поленница. Мне разрешалось по забору залезть на крышу сарая, теплую от летнего солнца, залитую липким битумом, и быть там чуть ближе к соснам, с высоты обозревать участок с бабушкиными грядками. Вот картошка, вот бобы, свекла (бабушка говорила так – свеклА), кабачки. Сочно зреют тяжелые ягодины клубники(ее бабушка называла “виктория”, мне казалось тогда, что это величественно и фамильярно одновременно, и немного не хватало отчества).

 

Деревянный дом с зелеными ставнями. В жилой комнате два окна, оба выходят на улицу.  Вдоль дороги бревна вповалку лежат вдоль забора. Брёвна цвета свежеиспеченного, румяного хлеба. Летними вечерами с соседскими детьми играем в мяч, болтаем о своём, ребячьем, сидя на этих тёплых сосновых брёвнах – местами на них застыла прозрачная, янтарная смола, топорщятся обрубленные сучья, чешуйчатая кора свисает длинными шершавыми лоскутами (так мягко шелушится круассан за завтраком, но в то время я ещё не знала, что это такое).

 

Под окном слева – швейная машинка. Тяжелый Зингер, с ножным приводом, чугунная решетка, словно вросшие  в пол ножки. Подходить к машинке мне страшновато, хоть и любопытно. Что будет? Но трогать её строго-настрого запрещено. Внизу, на педали горит красный огонек – предупреждает. Опасно. Наедине в комнате с этой швейной машинкой оставаться мне жутко. Непонятно, то ли преданно охраняет комнату этот опасный зверь, то ли вот-вот сорвется и побежит сверкая красным глазом, напрямик ко мне, кусаться.

 

Над телевизором висит большая картина – репродукция “Кораблекрушения” Айвазовского в тяжелое золотистой раме. На картине посреди океана на маленьком плоту отчаянно машут руками и палками несколько уцелевших – пытаются  привлечь внимание парусника на горизонте. Волны уже не такие опасные и где-то слева даже проглядывает луч света через облака. Но сколько я ни вглядывалась в детстве в эту картину, я никак не могла решить: парусник пройдет мимо, не заметив маленький плот среди огромной водной стихии – или он уже спешит к ним, и вот-вот бросят крепкие веревочные лестницы и спасут этих смелых людей.

 

Напротив на стене – другая репродукция, Перов, “Охотники на привале”, в похожей тяжелой раме с узорами. Персонаж слева травит охотничьи байки, таращит глаза. Товарищ по центру ему явно не верит, чешет голову, сдвинув шапку на бок – а тот, что справа, слушает разинув рот. В кустах ищет новый след собака, а на переднем плане топорщится перьям подстреленный фазан. В каждый наш приезд к бабушке я изучала эту картину в подробностях, ее можно было смотреть долго, как телевизор…

 

В кухне, у порога, рядом с теплой белой печкой – глубокий подпол. Крышка подпола чуть ниже уровня пола – наступать на нее волнительно, я всегда помню, что он там, внизу, и аккуратно обхожу этот чуть просевший квадрат в полу. В подпол спускается бабушка по деревянной лестнице, мне разрешено только заглядывать сверху или стоять у верхней ступеньки. В подполе – невидимые мне – живут банки с помидорами, огурцами, грибами, немерено варенья, особенно яблочного. Из подпола тянет сухим холодом и темнотой. Я представляю, что там запасы на многие годы, и эта мысль успокаивает, уравновешивает мои волнения по поводу подпола. Я узнаю, что страшное и спрятанное бывает еще и полезным. И тогда порой перестает быть страшным…

 

Дедушка Ваня любил сидеть у крыльца дома на улице Врачей.. Вот дом. Вот дверь. Вот деревянное крылечко, три ступеньки. Тут же стоит стул – это дедушкин стул. На нем он подолгу сидит и курит (или жует табак? или и то, и другое?). Когда дедушки не стало, стул остался стоять у входа еще долгие годы. В какую-то зиму у него провалилось сидение – но стул остался, маленький часовой на железных ногах, память у входа в дом, который уже тоже – есть лишь в воспоминаниях.

 

Мой дедушка Ваня умер, когда мне было пять с половиной лет, всего за два дня до рождения моего брата. Мои воспоминания о дедушке – их совсем мало, но даже такие крохотные кусочки я сберегла. У дедушки вертикальная морщина между бровями, отчего он всегда кажется строгим  – хотя строгости его я не знала. Почти все, что я помню, это не мои воспоминания, а рассказанное мне родителями – о том, что он читал помногу, до трехсот страниц в день, любил гулять со мной, маленькой, и украдкой привозил завернутые в газету платья… Мне жаль, что эти воспоминания, которые и сейчас трогают меня до слез в уголках глаз – они не мои собственные и рассказаны мне, а не прожиты мной.

 

Вдоль забора растут подсолнухи. Круглые, вспучившиеся на солнце желто-черные блюдца. Мы срываем им головы – и сидя на крылечке, едим сырые, свежие, липкие семечки прямо из подсолнуха. Рядом все также стоит дедушкин стул. Вот-вот за мной приедут родители. Мы с бабушкой ждем их на крыльце и с удовольствием щелкаем семечки. Золотое летнее солнце становится оранжевым. Тени длинные, свет золотистый. Лето тут, в моих ладонях. Пахнет дымом, соснами и землей. Август.

 

Мы приезжаем к бабушке на день рождения. Едим жареные румяные беляши с мясом. В моей семье, в семье моих родителей, жареное и жирное никогда не водилось. А тут, у бабушки, и жареное, и жирное, и вкусное одновременно – за ушами трещит, и можно есть не стесняяь – таких вкусных сочных беляшей я не ела больше никогда в жизни и помню их до сих пор.

 

Бабушка привозит из деревни подследники – развёрнутые на старой газеты, они лежат друг на друге шерстяной стопкой, несколько пар. Связаны подследники из серой колючей шерсти, некрасивые на первый взгляд – и я смотрю на них подозрительно, но тут же одеваю – и удивляюсь. Мне тепло и удобно. В них даже можно кататься по линолеуму – они скользят. Спереди на носке торчит хвостик пряжи – тут сделана последняя петелька… Мы сидим на кухне. Бабушка учит меня штопать колготки, натянув носок на лампочку. Так действительно удобно. Я вдеваю нитку в иголку. Бабушка показывает мне, как легко и быстро сделать узелок: обвить нитку вокруг указательного пальца и скрутить, пару раз проведя большим пальцем вверх-вниз. Узелок действительно получается крепкий. Всю жизнь я завязываю его только так.

 

На маленькой кухне (чугунные тяжелые сковородки, вода в железном рукомойнике) бабушка жарила и варила, лепила пельмени, пекла пироги, стирала вещи. Почти всю свою жизнь она прожила в деревенском доме без водопровода и канализации, с печным отоплением и с огородом, который нужно было копать, поливать и возделывать. Воспитала двоих сыновей (один из которых – самый лучший папа на свете, то есть мой), прошла по карьерной лестнице, как бы сейчас сказали, путь от учительницы до директоры школы. Бабушка трудилась беспрестанно. В доме, в огороде, на работе. Это было трудолюбие не только по необходимости, но и по складу характера. Мне кажется, это передается по наследству – мой папа тоже не может долго сидеть без дела.

 

Мне сейчас трудно представить свою жизнь без стиральной машины. На кухне у меня – посудомоечная машина. В душе – горячая вода. В гараже – серебристая “хонда”. По меркам того времени я, наверное, белоручка. Что бы сказала мне бабушка на это? Пусть тогда было другое время. Сегодня мне не надо полоть огород (в нашем саду растет инжир, лаванда и помидоры черри). Мне не надо идти пешком по морозу в магазин за хлебом или рубить дрова. Пусть технологии и иммиграция сделали свое дело. Но я думаю, что мне не просто повезло – все это результат трудолюбия и усердия моих прародителей и родителей. Каждое поколение заботится о детях – и я хочу сделать для своей дочери не меньше, чем для меня сделали мои родители, а для них – свои. Это преемественность заботы, эстафета родительской любви. Деревянного дома по улице Врачей уже нет, а фундамент, заложенный бабушкой с дедушкой, все же остался – своим трудолюбием они заложила моральный фундамент, на котором построили свои семье их сыновья.

 

На месте деревянного дома бабушки мой дядя построил новый дом. Ладный, кирпичный, крепкий. Незадолго до того, как бабушкин дом снесли, папа взял меня с собой – посмотреть, заглянуть, запомнить. За эту поездку я очень благодарна. В тишине дома все еще жил запах знакомых вещей. В серванте – сервиз, керамическая статуэтка (память, ну давай, выжми еще одно воспоминание. Что за статуэтка там была? Рыба? Русалка? Не могу вспомнить. Мысленно я пытаюсь открыть стеклянную дверцу, сдвинуть ее в сторону, дотянуться до статуэтки рукой. Я вижу чашки и посуду, вижу свое отражение в зеркальной стенке серванта, вижу бабушкины заколки, которыми она подкалывала длинные волосы в узел. Но память не поддается, руки скользят по стеклу, образ снова расплывается). Скрипят половицы памяти. Я брожу из одной комнаты в другую, через кухню. В доме всего два комнаты и большая печь, белыми шершавыми боками она согревала и комнату моего папы с братом, и гостиную. “Можно я возьму себе на память что-то одно?” – обещаю я себе и папе одновременно, пока мы топчемся в пустом доме, который вот-вот пропадет насовсем. В их старой детской комнате сидит рыжий медведь. Среди старых книг, настольных игр и других вещей, он недоверчиво смотрит на меня (я для него – незнакомая, он не из моего детства) – и я протягиваю к нему руки. Мягкая на вид, но жестковатая на ощупь шерстка, медведь пахнет пылью и бабушкиным домом. Круглые,  постаревшие от времени и долгого сидения в пустом доме глаза смотрят внимательно. Я беру с собой его, набитого опилками, спасенного из надвигающегося небытия. Всю дорогу до дома я крепко обнимаю этого мишутку, он еще пахнет бабушкиным домом, этот рыжий кусочек папиного детства. Я ужасно довольно своей находкой. Дома мама с самыми добрыми намерениями – “он же пыльный, сейчас мы его….” – постирала мишутку в стиральной машине. Напрасно. Рыжий медведь совсем раскис. Опилки в голове и в животе намокли и набухли… Выпотрошенный мишка, голова отдельно, шкурка отдельно – вода капает с рыжей шерсти, пока он висит на прищепках в ванной. Мне нет сил даже смотреть на него. Этот кусочек детства нам все-таки никак не спасти…

 

Время уходит от меня, все дальше уплывает в стихию взрослой жизни  парусник детства. А я машу, машу ему вслед изо всех со своего маленького плота, который я построила из слов, любви и воспоминаний.

 

Ольга Скутина, октябрь 2016

Leave a Reply

Fill in your details below or click an icon to log in:

WordPress.com Logo

You are commenting using your WordPress.com account. Log Out /  Change )

Twitter picture

You are commenting using your Twitter account. Log Out /  Change )

Facebook photo

You are commenting using your Facebook account. Log Out /  Change )

Connecting to %s