Россия. 1997-1998 годы.
Нам мечталось, что нас ждёт великая жизнь
А оказалось, что лютая жесть
Наши сверстники вместо молитв и торжеств
По утрам кричат детям “Ложись!”
(с) Noize MC, “Не все дома”
Дисклеймер: в этом тексте есть описания сцен насилия и смерти, рассчитывайте свои силы – если они у вас еще остались к четвертому году войны.
Воспоминания – это протекающий водопровод. Слушать капающий звук труб сознания – невыносимо. Внутри капает все громче, игнорировать этот звук уже невозможно. Последние пару лет я замечаю, как стучатся в стенки памяти воспоминания о моей школьной жизни, но я упорно борюсь с ними – по причине контекста. С начала войны мне сложно писать о чем-то другом и писать вообще. Идея написать текст о школьной жизни мне кажется ханжеством. Я предполагала, что если отвинтить внутренний кран, то из меня ручейком слов выльется пара нелепых историй о школе и отрочестве. И что я буду с ними делать? Но когда я стала внимательнее прислушиваться к тому, что именно капает у меня в отсеке воспоминаний и с какой силой, я поняла что неспроста этот текст так рвется наружу. Это настоящий текст-контекст – аккомпанемент моей внутренней агонии последних трех лет.
Посмотрев на свое школьное прошлое через призму войны и системного насилия, я уже не могу видеть это иначе.
Прорвало трубы. Зато теперь больше не капает.
***
Недавно мы с детьми играли в игру “угадай, что было и чего не было в моем детстве”. Мы сравнивали мою жизнь тогда – и их жизнь сейчас. Их канадское детство – с моим, постсоветским. Сколько отличий мы смогли найти до того, как эта игра перестала мне нравиться?
В моем детстве не было: супермаркетов, кофе с собой, кофе вообще, ремней безопасности в автомобилях, детских кресел, удобной обуви, взбитых сливок, аквапарков, клубничного йогурта, авокадо, кетчупа, попкорна, джинсов.
Были: колючие рейтузы, шапки с ушам, секретики в песочнице, железные качели, заборы из металлической сетки, повсеместная стройка, грязь повсюду, булочная и молочный, неудобная обувь, магазин “Океан”, кафе “Пингвин”, дворец культуры, троллейбусы, турбазы, трамвайные депо, брюки на вырост, кондукторы и проводницы, капуста, капустники, бадминтонные ракетки, капроновые колготки 30 ден, киоски на остановке, бумер и лавиз, детская поликлинника, тетради в клеточку, районная библиотека, новогодние елки, проездной на автобус, сменка, чешки, варежки на резинке, пластилин, пластинки, пломбир в стаканчике, мультики по субботам, железные двери в подъезде, козинаки, ледянки для катания с горок, кировские булочки, пятерки по английскому.
Не было: макдональдса, кондиционера, маркеров, цветных резинок на волосы, айпадов, нетфликса, булочек для хотдога, самих хотдогов, акриловых красок, пижамы с зайцами, пижамы вообще, шампуня без слез, зубной пасты со вкусом арбуза, единорогов, миндального молока, а порой и обычного, апельсинового сока, мягкой туалетной бумаги, а порой и обычной, кредитных карт, сотовых телефонов, компьютеров, крема от загара, водяных пистолетов.
Были: приставка в гостях у соседей, Робокоп, творожное печенье, облепиховое варенье, Морозко и Финист Ясный Сокол, убийство Влада Листьева, взломанная квартира, тройные замки на дверях, рынок, выбитые стекла автомобилей, счастливый пельмень, последний год Ельцина, “голосуй или проиграешь”, белая мамина девятка, семечки в карманах, мать и мачеха, растущая у канализационных люков, деноминация, дефолт, детство.
Не было: войны, Крыма, Путина, Трампа. Режима.
***
Этот текст – путешествие в мою школьную жизнь 1997-1998 года. Это биопсия ушедшего мира. На основании биопсии, рассмотрев образец под микроскопом, я пытаюсь поставить диагноз своему детству и контексту, в котором оно проходило.
Мой день рождения – в июле, поэтому каждый учебный год приходился ровно на определенный возраст. Это очень удобно – особенно для тех, кому свойственна ностальгия и перебирание камушков прошедшего времени. Первый класс – это семь лет, восьмой класс – это тринадцать лет.
В первый класс в 1992 году я пошла в обычную, “дворовую” школу. Она запомнилась тем, что одноклассница с бородавками на руках больно кусалась, учительница приносила зеленые кислые яблоки, а одноклассники на переменах играли в охотников за приведениями. Мальчики были охотниками, девочки – привидениями. Привидениям полагалось убегать, но я хотела, чтобы меня поймали. Это было проще. И приятнее. По дороге из школы можно было зайти в булочную на углу. Там продавались аппетитные на вид янтарные петушки на палочках и не аппетитные совсем буханки хлеба в форме сплющенных параллелепипедов. У хлеба можно было откусить хрустящую (если повезет) корочку и жевать по дороге домой.
Во втором классе я перешла в другую школу и осталась в ней до конца восьмого класса. За время, пока я училась там, это школа превратилась в гимназию номер Х. Я ее так обозначу здесь, хотя если читатель знаком со мной или с парой других моих текстов, то не сложно найти ее номер. Сейчас это, видимо, очень престижная школа. Рейтинг, новый корпус, оранжевая краска. Поискав информацию о своей старой школе, я сделала открытие, которое стало для меня не столько отправной точкой для этого текста, сколько мокрым скользким бортиком бассейна. Оттолкнувшись от него босыми ногами, я смогу нырнуть поглубже. Главное – не захлебнуться в холодной воде, которая хлещет из старых прорванных труб.
Печень
Как показали мои краткие поиски в интернете, в гимназии Х сегодня есть некий “знаменный зал патриотизма”. Это небольшая комната, где на стенах висят знамена, карты, ордена и плакаты, бодро повествующие о доблести державы, о битвах и сражениях государственной важности. Мальчики и девочки лет тринадцати водят экскурсии по залу, посетители улыбаются с патриотической слезой в уголке глаз. Когда я училась в гимназии Х, мы не носили флаги, не одевали военную форму и не украшали стены патриотическими плакатами. Мир, в котором я жила, еще не вывернулся наизнанку и не пошел дальше по своим делам, капая кровью, мясом наружу. Война не была нормой, люди не были полуфабрикатами.
Я давно не живу в России, но, склонная к рефлексии и ностальгии, испытываю почти физическую потребность переварить и осмыслить те куски прошлого, которые были “до”. Мне кажется, что они могут лично мне подсказать и помочь понять, как могла случиться такая беда. И как само понятие “беда” стало относительным и неоднозначным. Я гуманный человек – и по складу, и по профессии. Мне свойственно вглядываться в людей долго, внимательно – и находить в них зернышки света и добра. Но я вглядываюсь в свою родину очень пристально уже который год. Я так сильно всматриваюсь и пытаюсь соединить разорванные куски сознания, что у меня скоро кровь пойдет из глаз.
Я не могу понять, как человеческое и живое так быстро становится бесчеловечным? И за какое именно время немыслимое становится возможным? Недавно Noize МС в интервью моему земляку Мише Козыреву сказал, что писать эмоциональный текст – это как быть печенью: перерабатывать токсины и помогать организму. Так вот я – видимо, человек-печень. Мне необходимо как-то перерабатывать прошлое, не только чтобы искать смысл и связи, но и чтобы выживать в контексте новостей сегодняшнего дня. Ведь печень – жизненно важный орган.
Как можно измерить этот текст? Временем, проведенным за его написанием? Количеством слов? Или количеством лет, которые мне, по новым российским законам, можно было бы впаять за каждое слово? Год за каждый абзац?
Бант
Моя задача – из воспоминаний школьных лет вытрясти зернышки смысла. Самые первые зернышки – самые ранние. Первые три года учебы в России – это начальная школа, потом пропустим пятый класс (его до сих пор нет?), потом средняя школа – с 5 по 8 класс, и наконец с 9 по 11 класс – старшие классы. С 1 по 3 третий класс учеников сопровождает в школьном пути по сути только один человек – классная руководительница, она же учитель математики, русского, чтения, ума разума и всего вообще. Свою первую учительницу я назову по имени, потому что она этого заслуживает. Название школы я закамуфлировала, хоть и довольно небрежно, но Раисе Николаевне я не выдам ни грамма щедрости.
Раиса Николаевна – архетип власти. Эта средних лет, полноватая, не очень добрая женщина умудрилась создать микромодель системы наказаний и привилегий, мало отличающуюся от той, по которой строятся более масштабные режимы. Системы власти и контроля универсальны. Они легко воспроизводят себя даже в макромире начальной школы.
Раиса Николаевна была системна в своем подходе. Подавляла слабых, поощряла сильных. Обычно своей жертвой она выбирала учеников, которым по идее требовалась поддержка в академическом пути. Но эта система не включает в себя помощь слабым. Вот моя одноклассница Света – у нее красивые волнистые волосы и большие глаза, при этом ей очевидно непросто учиться даже во втором классе. Вот Раиса Николаевна, закончив публичное порицание и обсуждение двоек, встает и медленно, как огромная ленивая медведица, подходит к задней парте. Там сидит неподвижная от страха Светка. Она даже не смотрит на Раису Николаевну, которая возвышается оранжевой горой над девятилетней девочкой. Раиса Николаевна поднимает руку и голос одновременно – и влепляет затрещину Свете. Затрещина такой силы, что Светкина голова ударяется о крышку парты. Взбеленившись еще сильнее от этого, Раиса Николаевна яростно хватает Светку за волосы. На волосах у Светы – бант. Это огромный сиреневый бант-заколка с разноцветным паетками. Он очень красивый. У меня дома есть точно такой же. Раиса Николаевна хватает Светку за волосы, срывает бант и кричит. Это выглядит так, будто она сердится она именно на бант, теперь он – ее объект. Все происходит в полной тишине. Дети уже знают, что когда взрослый сердится, то нужно молчать. Молчать, а не бежать. Молчание – это спасение. Бежать – некуда. Я помню горячий теплый страх, который разливается в животе. От него парализует ноги – это животный страх насилия. Светка молчит, все молчат. Раиса Николаевна пыхтит и идет к своему столу, садится. Она запыхалась от таких физических упражнений. У нее одышка и красная помада размазалась.
Пару раз в год Раиса Николаевна, заскучав, приглашала “хороших” учеников вместе с родителями к себе домой в гости. Это было поощрение, узкий круг привилегированных и послушных. Мне сложно было понять, почему за хорошие оценки я должна идти в гости к злому дракону, а не к принцессе. Мы с мамой должны были приносить с собой дары покровительнице – торты, пирожные и прочие сладости. В гостях нужно было сидеть в гостиной (кофейный столик у дивана, красный ковер на стене) и пить чай. Но пить чай в такой компании невозможно. Я терпела. Я помню тонкие красные губы Раисы Николаевны, как она с удовольствием и медленно ест пирожные, как она называет меня хорошей девочкой, как довольна этим моя мама, как надо сидеть молча, слушать взрослых, смотреть на ковер на стене и ждать, ждать когда можно будет уйти домой. Я смотрю, как Раиса Николаевна облизывает крем от эклеров со своих тонких губ. Она запивает пирожные чаем. Она очень довольна, гости очень довольны. Нет никаких противоречий. Завтра будет понедельник, в школе она снова будет кричать и бить детей, я снова буду молчать и бояться, и ждать, когда можно будет пойти домой. Буду хорошей девочкой.
Отношения со школой – это отношения с микро-моделью власти. Школа, как и любая система, генерирует подчинение и направляет образ мышления. В гимназии номер Х я познакомилась с этой системой лично. Но в целом, мне очень повезло. Закончив восьмой класс, я ушла из гимназии Х и поступила в лицей. Это было спасением. Это был мир, ничуть не похожий на систему контроля гимназии Х. До одиннадцатого класса я училась в лицее, потом – четыре года в УрГУ (где мне повезло с деканом), а потом я уехала из России в середине 2000-ых (и тут мне опять очень повезло). Я не видела изнутри медленное, но непоправимое формирование режима. Но, оглядываясь назад, я вижу его признаки даже в обычной школьной системе середины девяностых.
Материк сознания
Мне двенадцать. Черные колготки, хоть и плотные, но почти бесполезные. Январский мороз прокусывает их сразу же, щиплет коленки, ползет колючими пальцами под сарафан. Сарафан – черно-белый, в рубчик, сшит еще недавно у портнихи, но уже мал в груди. Он как будто уже выталкивает из себя мое растущее тело. А жаль – такой приятный на ощупь и теплый сарафан, когда почти все вокруг или холодное, или неприятное на ощупь. Бетонные ступени школьных лестниц (пахнущие мокрой тряпкой и пылью), железные прутья гардероба, металлические крючки для пальто, пластиковый мешок со сменкой, холодная вода в туалете, кафель, эмаль, линолеум, ведро с хлоркой, липкая белая краска подоконников, покрытые инеем окна. Окна школы смотрят внутрь – во внутренний двор школы. Во внутреннем дворе сидит на крыльце большая черная собака-водолаз. Это собака учительницы географии. Она ждет ее после уроков каждый день. Я немного завидую этой собаке – я тоже хочу быть снаружи, а не внутри.
Мне тринадцать. Я иду по школе в черных брюках клеш, в черном бархатном берете с булавкой, в черной футболке с Алисой. Мы недавно были с мамой на рынке и мне сказочно повезло с обновками. Весь прикид – черный, в том числе и рюкзак, нейлоновый, с металлическими заклёпками. На него я прицепила еще дюжину булавок, и любимый значок с Нирваной – для увлечения крутости. Все это приятно звенит при ходьбе. Я чувствую себя устойчивее в этом прикиде. Вдруг мне вслед кричит кто-то – незнакомый парень, даже, кажется, на класс помладше. Он кричит с интонацией детской дразнилки: “Ниферша!”. Я даже не верю, что это – мне. А когда понимаю, обернувшись, то взлетаю на седьмое небо – это самый лучший комплимент! Так вот значит, кто я! Я – неформалка. Я – это она. Я – существую. Это момент невероятной личной валидации, фокусировки. Из космоса подросткового сознания – зуууууум, максимальный наезд на свою идентичность, из космоса абстрактного – макросьемка, крупным планом материк личности. То, что внутри, теперь видно и снаружи. Это ужасно приятно – гораздо приятнее, чем идентифицировать себя как пойманное привидение или как девочка в слишком тесном сарафане. За эту новую identity хочется удержаться покрепче, как за поручень в троллейбусе. Я потом буду еще долго таскать ее за собой. Она очень помогает, когда твое понимание мира начинает, как от пристани, отходить от понимания мира большинством людей.
Похороны лета
У меня аллергия на астры и гладиолусы. Не клиническая – а эмоциональная. Мне почти сорок лет, половину из них я живу в иммиграции, но до сих пор при виде этих цветов внутри меня закручивается маленькое торнадо тошноты, знакомой эмоциональной мути. В моей профессии такие вещи называются диссоциативным триггером. Тело в эти моменты кажется маленьким и безвольным. Ты не столько идешь сам, сколько идет твое тело, а ты – его пассажир. Булавки страха впиваются под коленки – будто мне снова нужно идти в школу, будто снова первое сентября. Нужно нести с собой горько пахнущие цветы, с мокрыми стеблями, в хрустящем целлофане. Все вокруг так торжественно и пасмурно, что сводит живот от ужаса. В моих руках праздничные осенние цветы превращаются в похоронные.
На учительском столе – засушенные цветы, оранжевые “фонарики”. Эти сухие палки – поминальные фонари, мумии лета. Подтверждение того, что лето кончилось и, возможно, навсегда. Холодные, покрашенные и поцарапанные парты, линолеум и синюшный свет под потолком, чернильная мгла за огромными школьными окнами – похоже, тоже навсегда. Осень – это поминки беспечного лета. И свет в школьных окнах горит за его упокой.
Все школьные праздники – больше торжества, чем праздники. Они ритуальные, формальные и абсолютно устрашающие. Школа – система не только обучения, но и подчинения. Маленький человек должен видеть школу довлеющей, великой и важной, а себя – причастным величию. Если ты вдруг забыл или забылся, то всегда есть завуч или учитель, которые рады напомнить про твое место в школьной системе. Я помню лекции в актовом зале в гимназии Х. Школа тогда как раз превращалась в гимназию, и градус важности поднимался на глазах. Мы слушали завуча, который при каждой возможности напоминал, что нам выпала честь, что нам должно быть стыдно, что мы должны гордиться и оправдывать (чуть не написала оказанное нам доверие, настолько глубоко сидят эти обороты на подкорке) статус гимназиста. Эти три категории – стыд, честь и гордость – формативные категории сознания того времени. Во взрослой жизни потом, видимо, иногда отваливается что-то одно. Или отваливается стыд – и остается только честь и гордость (так работает “патриотизм”), или отваливаются честь и гордость – и остается только стыд. Это как раз мой случай, потому что я уже четвертый год умираю от стыда и боли за войну, которую ведет уже не моя страна, но при этом все-таки моя страна. Я не могу перестать стыдиться, ведь меня этому учили столько чертовых лет.
Ветерок
Учительница рисования в школе – по природе своей, возможно, совсем не злокачественная. Она учит нас штриховать, тушевать – и опять же, молчать. Ведь нет ничего злокачественного в легком бытовом насилии? Ведь это же школа. Мы разве не для того здесь собрались? У учительницы завитые осиным ульем волосы, шерстяное платье, конечно же, с брошкой, темно-красные губы. Вот она отчитывает моего одноклассника. Обычная воспитательная речь, с элементами стыда и рефлексии “плохого поведения”. Чем дольше она говорит, тем сильнее распаляется. Сначала она просит его встать. Потом отправляет его, высоченного уже подростка, в угол. Мы привычно молчим. Пашка стоит, отвернувшись, и, очевидно, умирает от стыда. Все остальные рассматривают крышки парт. Чужая боль – стыдное дело. Нас учили молчать и слушаться. А учительница все никак не закончит. Она креативна: “Будут звать тебя, – говорит, – майским ветерком. У тебя ветер в голове, ну что ты насупился, это ведь даже приятно!” Учительница смеется. Больше не смеется никто. Пашка старается не плакать, но слезы сильнее Пашки, они уже собрались в его карих глазах с длинными ресницами. Мне стыдно – но не за Пашку. Мне стыдно за учительницу. За то, как легко ей дается этот легкий пируэт насилия. Она даже не вспотела. Так легко человеку в позиции сильного – давить слабого. И так молчалива послушная аудитория подростков. Каждый из нас знает, что нам сегодня повезло не оказаться на месте Пашки. Молчание – это не столько согласие с происходящим, сколько гарант того, что с нами не случится подобное. Молчание – валюта в кассе безопасности. Это ложная, но очень убедительная идеология. И она продолжает себя воспроизводить.
Прививки
Яркий зимний день, такой, каких не бывает здесь. Сияющее небо – и белее белого, острее острого, ярко-белый снег. Зернистые молчаливые девятиэтажки. На фоне такого контраста неба и снега выдается каждый балкон, каждая простыня на прищепках. Основная текстура реальности – зернистость.
Кабинет медсестры в школе – на третьем, последнем, этаже. Здесь кажется что ты – на вершине мира, паришь в полуденном белом свете. Запах кварца, спирта, лекарств и запертого внутри тепла. Все здесь – успокаивает. Такой покой и умиротворение – фон для того, что сейчас будет. А будет вот что – прививка от клеща. Ежегодная, обязательная и очень больная. Сначала девочки, а через урок – мальчики. Мы набиваемся в кабинет медсестры, довольные тем, что мы здесь, а не на уроке. Вязаные кофты, футболки, блузки – снять, и все мы в маечках (в двенадцать лет мы все еще в маечках, лифчики – это роскошь, трофей взросления) сидим на кушетке стайкой, ждем колючего укола под лопатку. На всякий случай у медсестры в лотке на столе – нашатырь в банке цвета чая из столовой – и рядом ватки горкой. Медсестра – в белом мягком халате, с запахом чистоты и аскорбинки. Это блистательная Медуница с короткой стрижкой: щечки-яблочки, туфли на невысоком каблуке, витаминки в кармане, красные ногти. Рядом с ней кажется, что ничего плохого никогда не случится.
Прививка от клеща хороша и на практике, и в теории. В теории ее преимущество состоит в том, что она защищает от ужасного зубастого клеща, который в нашей области не просто зубастый, но еще и энцефалитный. Прививка – это гарант безопасности в нашем “эпидемиологически неблагополучном” в плане клеща регионе. На практике прививка хороша тем, что после нее можно уйти домой – от нее и лопатка болит, и слабость в теле, и температура ползет вверх, и “что-то мне нехорошо, можно мне домой, пожалуйста”. Прививка – это легитимная возможность уйти пораньше, шанс оставить позади хотя бы на остаток дня ненавистную физику, бесконечный русский, бесцветную географию, бетонные лестницы, серые стены, зеленые доски, алюминиевые вилки, холодную воду, тесные парты. Это невероятная удача – в середине школьного дня придти домой и с плохо скрываемой улыбкой забраться на диван под плед. Я выбралась, выползла, вырвалась. Я в домике.
Мне хочется написать, что прививка от клеща – отличная метафора для взаимоотношения человека и пропаганды. Хочется представить, что есть некая субстанция, набор элементов, которые гарантируют безопасность в небезопасных условиях. Что помогает устоять под натиском пропаганды? Выжить в мире, где зубастое и страшное кусает каждый день, например, через СМИ? Как получается так, что люди, сделанные из мяса и крови, становятся нечувствительны к мясу и крови других?
Есть ли прививка от насилия?
Пампасы
У меня почти всегда было освобождение от физкультуры. Спорт для девочки тогда не поощрялся ни в обществе, ни в семье. Девочка должна была быть послушной, опрятной и хорошо учиться. Это были основные ориентиры поведения и воспитания. Все мои последующие годы – это undoing выученной гендерной локации, выдирание из себя этой послушной девочки.
На фоне того, что на физру можно было не ходить, мы с подругой были вынуждены приткнуть себя на сорок минут куда-то еще. В зале для физры был отдельный закуток-каморка для спортивного оборудования. В педантичном порядке тут у физруков были сложены мячи, маты, лыжи, клюшки, гантели, скакалки. Все это напоминало ситуацию с ресурсами в детском саду. Там так же аккуратно были разложены и расставлены по полкам книжки, мишки, кубики и куклы. Но с ними нельзя было играть, чтобы не сломать. Такой же расклад был и здесь: масса спортивных снарядов и ресурсов, почти никогда не используемых. Но это было нам только на руку. Каждый раз, когда одноклассники потели на уроке физкультуры (я смотрела на них с сожалением), мы забивались на огромную, почти до потолка, гору гимнастических матов в каморке – и болтали обо всем. В каморке было уютно и темно, маты были мягкие и пыльные. Мы шептались обо всем, обсуждали учителей, The Prodigy, Nirvana, мальчиков, оценки и Агату Кристи. Мы называли это место для разговоров “пампасами”. “Пойдем в пампасы!” – говорили мы друг другу на перемене перед физрой. В пампасах нам было уютно, тепло и спокойно, там не было учителей и отвественности, пампасы были территорией покоя и безопасности в беспокойной и не очень безопасной среде. Много лет спустя я все-таки оказалась в настоящих пампасах в Аргентине и обнаружила, что пампасы – это совсем не уютные и темные закутки, а огромные открытые пространства, поднебесные и ветреные, безграничные во все стороны. Это свойство детского сознания – приписывать понятиям собственные категории и смыслы. Такие, как, например, безопасность и надежность. Только время и опыт показывают, насколько радикально отличается детская картина мира от реальности.
Колготки
Уроки ОБЖ – это лотерея: никогда не знаешь, в каком настроении придет на урок завуч. Будет ли урок о том, как выжить при наводнении или оползне, или лекция на тему того, что мы опять должны гордиться и стыдиться, стыдиться и гордиться. Мне кажется, завуч получал большое удовольствие, расхаживая в коричневом пиджаке перед классом подростков, сценически заложив руки за спину. Он очень старался, вбивая, в нас двенадцатилетних не только основы морали и совести, но и страха.
Уроки ОБЖ – поразительный парадокс. Нас готовили к выживанию в самых разных сценариях бед. Мы учились убегать от оползней, ориентироваться в лесу, говориться к химическим атакам и выживать при землетрясении. Никто не говорил о главном – о том, что самая большая беда приходит от людей. Выходя с уроков ОБЖ, я быстро шла домой мимо гаражей, приоткрытых подвалов, странных тонированных машин. Никто не готовил меня защищаться от реальных угроз. На уроке ОБЖ завуч рассказал, что в путешествие на самолете ни в коем случае нельзя одевать капроновые колготки. Оказывается, в случае авиакатастрофы или пожара на борту, колготки горят быстрее всего и плавятся на коже, оставляя чудовищные ожоги на коже женских ног. Завуч в тот день особое внимание уделял именно колготкам, говорил подробно, с энтузиазмом. Я чувствовала благодарность за эту полезную информацию. Я была уверена, что знание убережет меня от катастроф. Уберегло ли?
В попытке найти трещины, через которые все вокруг залило адом, меня манит уйти в линеарные, простые логические связи. Меня тянет предположить, что невозможное стало возможным, потому что предпосылки были давно, если не всегда, и даже в таких частностях, как школьная жизнь. Никакой спецзащиты от пропаганды нам не выдавали на уроках ОБЖ, нас не готовили именно к такому развитию событий. С точки зрения логики, это кажется просчетом системы, а война – недосмотром бдительных. Нас готовили к тому, чтобы спасаться от оползней, химической атаки и наводнения. Но не готовили к тому, как спастись от собственной страны. Это fail системы? Или все же ее встроенная функция?
Если мы позволим себе увлечься нехитрыми логическими упражнениями, то все получается наоборот. Война стала возможной не потому, что для ее предотвращения мало делали или смотрели не в ту сторону. Война стала возможной потому, что для ее возможности были созданы все условия. Это не побочка, а цель и нормальный продукт жизнедеятельности тоталитарной системы. Контроль, послушание и насилие – внутри и снаружи. Из послушных школьников обычно получаются очень послушные взрослые.
Контекст определяет формат, или хотя бы доступность формата. Жить здесь, в североамериканском обществе мне с моей леворадикальной феминистической повесткой куда проще. В России это было бы невозможно – ни я, ни повестка не смогли бы ужиться с контекстом, где любое открытое противоречие идеологии – карательно. Но люди не рождаются с закрытым ртом. Они учатся молчать – от страха.
Вилки
Пару раз в год мы отправлялись дежурить в столовую. Это был великий праздник, даже лучше школьной дискотеки или капустника в классе. Дежурство в столовой приравнивалось к каникулам – почти целый день можно было не ходить на уроки. Не писать изложения, не измерять углы в треугольнике, не читать “Недоросль” по ролям. Вместо этого можно было мыть столы серой тряпкой! Таскать кастрюли с компотом! Раскладывать пизанской башней хлеб и мыть стаканы! Это было счастье – почти как пампасы, такая тут была простая и легкая свобода. Работники столовой давали нам простецкие задания, а мы готовы были помогать им в чем угодно, лишь бы не возвращаться на уроки. Я мыла пол, протирала ложки, загружала индустриальных размеров посудомоечную машину, расставляла тарелки с морковными котлетами. Я ковыряла вилкой грязь на прилавках раздачи. Грязь была черная, липкая и плохо выковыривалась из дальних углов прилавка. За окном шел ноябрьский дождь, возвращаться в класс на урок не хотелось. Хотелось быть здесь, ковырять грязь в столовой, где пахнет котлетой, компотом, хлоркой и алюминием. Здесь было тепло, спокойно и никто не требовал ни косинуса, ни деепричастия, ни притоков Волги. Не нужно было быть хорошей девочкой, гимназисткой, отличницей.
Юбка-шорты
На уроках труда мы неожиданно для себя открыли новый формат взаимодействия со взрослыми. Учительница труда – практически единственная, кто говорил с нами не только как с учениками и детьми, но и как с людьми. Мы смеялись. Делились переживаниями и случайно обнаруживали себя в уютном и неожиданно очень человечном пространстве.
Кабинеты труда были разделены, как туалеты – по половому признаку. Ведь труд – это очень гендерное дело. В кабинете труда для мальчиков стояли столярные станки, там пили доски, сколачивали табуретки. А к кабинету труда для девочек прилагалась кухня. Настоящая кухня, с плитой. Тут девочки должны были учиться варить суп и становиться хорошими хозяйками. Часть меня так и хочет добавить, что не хватало еще пристроек в виде спальни и детской, чтобы девочки точно ко всему подготовились с детства. Но это не смешная шутка. У нас была всего лишь кухня – и в этом нам очень повезло. У нас не было боевой подготовки или разговоров о важном. Везение состояло еще и в том, что на уроках труда мы ничего не готовили. Видимо, у нас была прогрессивная или просто гуманная учительница. Правда, без гендерного образования не обошлось – пока мы шутили и болтали с учительницей, мы выполняли обязательные задания. В первую четверть было положено сшить юбку-шорты, во вторую – фартук в горошек. Навыки кройки и шитья преподавались нам наравне с физикой и литературой. Какая многосторонняя образовательная программа. Ее результаты видно и сегодня – в основном они выражается у меня в отторжении систем контроля и неравноправия. К тому же, у меня не очень хорошо развита мелкая моторка пальцев, и шить мне никогда не было интересно. Хорошей хозяйки из меня так и не вышло, увы. Когда я рассказывала историю про уроки труда своим детям, моя старшая дочь поразилась: “Мама, а почему именно шорты?! Ведь в России почти всегда холодно! К тому же, почему девочки не могут делать табуретки? Ведь они им нужнее, чем шорты”. Отсмеявшись, я подумала, что повезло не только мне, но и моим детям. Им не грозят ни юбка-шорты, ни знаменный зал патриотизма.
Мальчики
Моя подруга Катя недавно обрезала свои длинные волосы – и сразу же привлекла внимание мальчика на два года постарше. Он приходит к ней под дверь, зовет гулять и целоваться. Катька сразу стала взрослее и как будто дальше. Парень он прямолинейный, ей так сразу и сказал: “Я тебя вообще раньше не замечал, а теперь ты подстриглась и сразу мне понравилась!”. Это новая информация. Оказывается, есть некий код, зная который можно, вот так, по взмаху ножниц, привлекать внимание? В этом секрет? В том, чтобы выглядеть привлекательно? Это новые вводные, но их легко усвоить даже в таком возрасте, и в течении жизни регулярно опираться на них, как на тот самый поручень. В любой патриархальной системе женщинам сложно развидеть и свою роль, и формат, в который нужно привычно укладывать себя. Быть послушной, быть аккуратной, быть красивой, не спорить со взрослыми, не спорить с мужчинами, и особенно, ни при каких обстоятельствах не спорить со взрослыми мужчинами во власти.
Тогда, в моем детстве мне очень нравились мальчики из интеллигентных семей – мальчики, с мамами которых дружила моя мама. Они приходили к нам в гости, пили на кухне чай с вареньем из морошки, обсуждали оценки, учителей, нас, и шторы в классе. Я была интеллигентной, ответственной и склонной к экзистенциальной печали девочкой. У меня были блестящие сочинения – и вымученные четвёрки по физике. Что делать с интеллигентными мальчиками, которые краснели, отвечая на уроках, было пока не понятно. В моей системе координат, в тринадцать лет на мальчиков полагалось только смотреть, желательно издалека.
В восьмом классе динамика среди одноклассников ощутима сместилась. Подростковый возраст давал о себе знать. С появлением новых ребят, основным ядром класса стал средний ряд, где сидели девчонки посимпатичнее и побойче, и мальчики, которые этими девчонками были выбраны в компаньоны. После уроков, когда я шла домой готовиться к поступлению в лицей, одноклассники встречались на пустой площадке детского сада неподалеку. На следующий день, на перемене, можно было ухватить обрывки их разговоров – о парнях, пиве и о том, кто с кем уходил курить на веранду. Границы этого мира были невидимы, но ощутимы, как электрическое поле. Этот новый мир был буквально перед нами и уже довольно густо населен обитателями. Это была условная, но непроницаемая (пока) граница. Тринадцать лет – возраст эхолокаций, где внутренним чутьем мы пытались прощупать не столько границы, сколько сам факт существования других миров. Это еще не процесс самоопределения, но уже процесс распознавания. Это стадия awakening, но еще не engagement. Мы еще только пробовали понимать себя, других, и мир вокруг.
В школе я быстро поняла, что система образования работает не на усвоение или созидание, а на воспроизведение. Есть такой формат – изложение, где ученик должен максимально точно передать то, что услышал. Чем ближе к источнику – тем лучше. Чем меньше “отсебятины” – тем выше оценка. У меня очень хорошая память, и такие задания мне давались легко (куда легче, чем физика). На уроках я выучивала параграф – и тут же повторяла слово в слово, получая пятерку. Быть хорошим учеником было легко, надо было только запоминать и повторять. Носить сарафан до колена, смотреть в парту, когда кричат на тебя или на других, и никогда, ни при каких обстоятельствах не одевать колготки в самолёте. Тогда все будет в порядке.
***
Мне хочется сказать, что мне повезло, и я спаслась, убежав подальше. Но радость такого везения не только неуместна, но и мимолетна. Мне повезло уехать, причем достаточно давно. Я не живу в тоталитарной системе, но я вижу ее следы, даже в самой себе. Она осталась во мне, как старый сон про волка, который ты носишь внутри, и не знаешь, выпрыгнет ли этот страшный волк из леса – или из самого тебя. Если бы мне повезло меньше, не отпечатала бы гимназия Х из меня тоже хорошего гимназиста, послушную девочку, молчаливого гражданина?
Способность системы образования (и любой системы власти в целом) формировать образ мышления – ее основная характеристика. Когда я училась в канадском универе, одним из первых заданий на курсе было приложить концепцию Маркса и Энгельса к сегодняшним новостям. Я была ошеломлена. К сегодняшним? Новостям?! Никогда раньше меня не просили взять что-то из школы или универа – и приложить к сегодняшнему дню. Новости были де факто – отдельно, знания – отдельно. Непересекающиеся прямые. Возможно, поэтому базовые категории человечности, морали и истории каким-то образом уживаются с новостями Первого канала. Нет никаких противоречий. Крым – наш. Никто не пострадал. Война – это мир. Океания всегда воевала с Остазией.
В день, когда я пишу этот абзац, российские ракеты разносят центр города Сумы в Украине. Тела, пыль, кровь, люди, автобус, части людей, самокат, магазин, копоть, пыль, куртка, кирпичи, провода, балки, автобус, руки, пальцы, шапки, пластиковый пакет, колеса, стекла, ноги, волосы, воротник, кровь, забор, колеса, камни, стены, ветки, часы, одеяло, небо, балки, балкон, снова ноги, снова кровь, такая темная на весенней земле, двери, бинт, рюкзак, проемы, синий, желтый, снова красный, серый, стены, дым, огонь, капюшон, колесо, кольцо, железо, обочина, руки, ногти, осколки, витрина, светофор, ступеньки, человек, но не целиком.
Я думала, что мой текст – это биопсия прошлого. Но это эксгумация. Мир, который я помню – уже мертв. Настоящее тоже пропитано смертью. Но ее запах заглушают СМИ и пораженная, как энцефалитом, нервная система гуманности.
В моем сознании всегда есть некий абстрактный читатель моего текста. В этот раз я не могу его разглядеть. Для тех, кто живет в России и поддерживает или не замечает войну, этот текст никогда не доберется. Для тех, кто живет в России и не поддерживает войну, может быть, он станет кивком печали или солидарности, а может быть, уколом раздражения. Для тех, кто живет не в России, такая рефлексия на тему родины – спектральное дело. Не каждый иммигрант терзается агонией. Совесть не выдается с новым паспортом. Иммиграция, кстати – очень удобная защита от всего. Это плащ-невидимка. Я уехал. Я в домике. Недавно моя коллега (тоже иммигрант) предложила мне “снизить градус” эмоций на тему войны и России. Я подумала: какая ошеломительная привилегия – снижать градус, сберегать внутренний термометр. Куда легче жить, когда можно выборочно напрягаться на темы, которые географически от нас – далеко. Но для меня ничто из это не далеко. Все это – внутри, прорастает через асфальт сознания, корнями рябины, кровавыми пятнами.
Я не хочу и не умею жить и думать иначе. Этот текст – для меня. Я – тот мутный читатель, на котором никак не сфокусируется мое внутреннее зрение. Я хочу, чтобы у меня не было недомолвок с своей совестью.
Без противоречий, но необратимо, как в ядерном реакторе, во мне сливаются непохожие, но взаимосвязанные силы. Это любовь к прошлому миру, который был моим детством и домом, – и одновременно огромная, бесформенная ненависть и ярость по отношению к тому, чем он стал. Я не обладаю способностью отщипнуть, отрезать или отпилить от себя ни прошлое, ни настоящее. Поэтому ношу внутри себя огромную боль и непрерывную реакцию, которая прорастает наружу ядерными грибами слов.
Я уверена, что чудовищная война и конформизм общества по отношению к ней – не странный вирус, типа энцефалита, который быстро поражает нервную систему. Напротив, это медленное и хроническое заболевание общества. Такое, где насилие и конформизм по отношению к нему становятся его органичными чертами.Только послушному обществу можно скормить анормальное как норму. Но нормы утратили форму в мире, где режим и общество находятся в созависимых отношениях. Человеческое десятилетиями, хронически растворяется в кислоте насилия. А от хронических заболеваний нет прививок.
***
Давай сыграем еще раз, чтобы не забыть. Помнишь правила? Повторим.
В моем детстве были: колючие рейтузы, шапки с ушам, секретики в песочнице, пломбир в стаканчике, железные двери, творожное печенье, облепиховое варенье, приставка у соседей, пятерки по английскому.
Не было: Сумов, Бучи, Мариуполя, Харькова, Изюма, Лимана, Краматорска, Авдеевки, Бахмута…
Точнее, наоборот. Тогда они как раз были.
Это сейчас их уже почти что нет.
(с) Ольга Скутина (Barrows)
Апрель, 2025 год
Тысяча сто сорок седьмой день войны
