В Хабаровске две оси – проспект Муравьева-Амурского и река Амур. Под прямым углом пересекаются, даря городу песочную набережную, которую даже из-под апрельского снега и льда – видно. Амур местами достигает ширины девять километров. С набережной видно синий-синий противоположный берег. Синий от холода и апрельского вечера. Две фигурки переходят реку по льду. Острова вмерзли в реку, как фантики – в лед на асфальте. На оттаявшем вокруг канализационных люков асфальте пасутся голуби. Раздувают зеленые грудки. Греются клубками бездомные собаки с охристой шерстью. Уже неделю катаюсь по Дальнему Востоку. Хабаровский край – почти Дальний Восток.
Гостиница «Интурист» – хабаровский Монпарнас. Высится над соснами, серый зуб перестройки. У входа прогуливается полосатая кошка – правнучка амурских тигров. Истоптанные интуристами ковры и охранник с прищуром на левый глаз. «Сувениры», «Экскурсии», «Ресторан» – все, что нужно командированному интуристу в чужом городе. Я – уже интурист? Или еще – полупатриот? Подписываю желтые бумажки на мраморной стойки «ресепшен». «Ключик у дежурной на этаже возьмете – и добро пожаловать в Россию,» – на полном серьезе сообщает администратор. Дежурная на этаже – голубой передник, «бейджик» с именем-отчеством, номер пятьсот второй, прямо по коридору и направо. Чемодан спотыкается об складки ковра. Полированным деревом обшит коридор. Коридор-шкаф. С дверями-створками. Пол скрипит, ковер не пускает чемодан. В конце коридора – тюль и окно. За окном – сосны, кусочек реки и размашистый пустой стадион. Гостиницу строили задолго до Олимпиады восьмидесятого года – на всякий случай, «запасной аэродром», вдруг в Москве что не получится. В номер пятьсот втором перед моим приездом, видимо, долго и настойчиво курил очередной интурист, завернувшись в одело, портьеры и шторку для ванной. Запах, как моль, кажется, проедает все вокруг. Зато из окна видно реку Амур…
День первый. Блины на завтрак. Командированные корейцы и прочие интуристы в бежевых свитерах заправляются ким-чи в гостиничной столовой. Чай из термоса. Газета «Коммерсантъ», заведующая в чепчике раскладывает ложки-вилки, смахивает крошки, из магнитофона – «Милый мой бухгалтер», тем не менее «Коммерсантъ» на первой же странице убеждает, что сейчас две тысячи десятый год. Начинаю сомневаться. Красный ковер, красные стены с суровыми, хоть и летними, пейзажами.
Центральный проспект прокладывает себе дорогу вдоль посыпанных солью тротуаров. Отреставрированное архитектурное наследие, доска почета, афиши и киоски, витые решетки на окнах, бытовая химия и галантерея на первом этаже, легенды города – на чердаках. Мерзну в минус восемь. Заглядываю в чужие окна, возвращаясь в гостиницу. В окнах – абажуры. На улице – холодно. Снег еще не скоро растает. Завтра – Пасха.
Пасхальное воскресенье. Утреннее солнце красным светом сквозь тяжелые портьеры. Блины на завтрак – дубль два. Бордового цвета пасхальные яйца. Обследовала окрестности. Рядом с гостиницей – парк Ленина. И стадион – его же. Скрипят колеса у детской коляски. Между сугробами, дворниками и вдруг появившимся лужами прогуливаются воскресные мамочки. Сосны высотой до четвертого этажа. Купила плавленый сырок «Дружба» – из самых ностальгических соображений, и еще из-за того, что он не из национальных присказок – а «всамделешний», с прилавка… Пасха. Блестит на полуденном солнце золотой купол. Храм из красного кирпича, с вытянутыми, как лица святых, окнами. Из дверей выходят семьями. Крестятся. Небо синее. Купол золотой. Пушистые фаланги вербы. В Пасху – всегда солнечно.
День третий в Хабаровске. Иней и солнце с раннего утра. Амур блестит во всю свою заледеневшую силу. Хочется морозного воздуха, открываю заклеенное на зиму окно. Снова блины, с вареньем и сметаной. Дубль три. Командировка берет свое, но блинов меньше почему-то не становится. Приклеилась к чугунной ограде на набережной. Кедровые лапы прячут горизонт. Лестницы каскадом мимо сугробов и сосенок – к замерзшему берегу. Треугольником птицы, ищут юг. Где-то внутри свело судорогой чувство Родины…
День четвертый в Хабаровске. На завтрак – блинное «дежа-вю» в масле. Купила замечательную книгу Петра Вайля – «Карта Родины». Как по страницам книги прошлась по главным улицам: «У вокзала — бронзовый Ерофей Павлович Хабаров в заломленной от возмущения шапке. Акцент сместился от мужика-казака к графу-генералу… Памятник основателю города из аристократов стоит высоко, как маяк, над берегом. Улица Карла Маркса, идущая от аэропорта до самого Амура, — через весь город почти по прямой — у здания крайкома (ныне, как водится, Белый дом) словно спотыкается и за площадью становится Муравьева-Амурского. Они оба страшно бы удивились — и Маркс, и Муравьев». Мысленно благодарю любимого публициста. Иду дальше. Тонированная «десятка» – местное такси. Молодой кавказский таксист довозит до мексиканского ресторана. Отсюда до Кавказских гор – далеко, а до Мексики – световые годы. Узнаю национальные мотивы. В расшитых костюмах – славянские девушки, с сибирским размахом – два огромных пустых зала. За окном – снег и гололед. Внутри – Мексика по-приамурски, буррито-маргарита, и гардероб по номеркам.
В Хабаровске есть превосходный краеведческий музей. За один день мне довелось зайти туда два раза: прослушать экскурсию о жизненном укладе и верованиях коренных народов холодного края, сфотографировать грустного амурского тигра, набитого опилками и, наконец, потрогать мамонта. Настоящий бивень мамонта. Ему тысячи лет и одно человеческое прикосновение. Кожей на кость. Потрогала – и побежали древние мамонтовские токи через палец правой руки, потянули, потащили, провалили – и так бы долго стоять, не двигаться, слушать мертвого древнего мамонта из-под призраков ледниковых периодов. Он через энциклопедии и учебники много лет трубил, вздыхал, сопел и топал – бесцельно, но требовательно. И вот теперь – бивнем дотянулся. Ближе некуда. «Женщина, не надо ничего трогать!» – громогласно и на весь пыльный гулкий музейный зал раздался голос смотрительницы. Больше всего меня расстроило не то, что не надо ничего трогать (в частности, мамонта), а то, что я – женщина. «Женщина» – гораздо реалистичнее и безжалостнее, чем «девушка», как в очереди или у врача. Это даже не вежливо – это откровенно, без обиняков. «Женщина» – это уже окрик, а не обращение.
Так вот, женщина и мамонт встретились и, наверное, никогда не стояли так близко. А вот в краеведческом музее на берегу Амура – оказались. Обозначенные окриком музейной смотрительницы – реальные до нельзя, назло антропологам. Кость к кости. Лохматая молодость к мохнатой древности. Рядом с бивнем – череп мамонта. Для сомневающихся – или чтобы не забыть среди прочих раскопок такую мелочь – подписано черными чернилами, имперским почерком, наискосок: «Черепъ мамонта.». С точкой. Чтобы не оставалось никаких сомнений, как не осталось теперь никаких мамонтов. Верно говорят, что очевидность – это когда на лбу написано.
В зале «Природа» посетители заглядывают в глаза набитым опилками зверям. Дети тыкают пальчиками в стекло. На стекле остаются отпечатки пальцев и любопытства. У смотрительницы зала глаза не грустные – печальные – и никак не проглядывающие сквозь эту печаль. Проглядывать некуда. Волосы убраны в привычный валик на седом затылке. Другая смотрительница – ненамного младше, ответственная за местами покоцанных молью птиц– к ней обращается на Вы. Возраст человека не проявится, пока он не заговорит. Как заговорит – и тем более если говорить будет медленно – то говорит возраст, а сам человек за ним уже не поспевает. Никогда не встречала молодых музейных смотрительниц…. Каждый день (наверное, даже не посменно) они сидят на стульях с протертой обшивкой, сидят спокойно, разговаривают иногда, всегда присматривают за посетителями. На стульях между совами и росомахами. Между лосем и нутрией. Рядом с бивнем мамонта, с огромными кусками его древних костей. Наверное, даже не трогают. Да что наверное – точно не трогают они никаких мамонтов! Не слушают. Нечего им рассказать. А я бы осталась в музее. Осталась бы на ночь. Нет, на ночь страшно. Вот хотя бы на час. Втихаря. Только не в темноте. Потрогала бы еще раз бивни мамонта. Посидела бы рядом с его подписанной имперским почерком черепушкой. Потом он бы приснился мне живой, мощный, теплый, древний, протрубил бы что-нибудь по-мамонтовски, и я бы послушала его чуть подольше.
Перед самым закрытием вновь заглянула в музей. За парой снимков. Снова добралась до мамонта. Охранник в синей форме уже повернул табличку «Музей открыт» приветственной надписью к набивным зверям. Смотрительницы расходятся по домам. Заградительную веревочку – которую я недавно так дерзко обошла вниманием, протянув палец к мамонту – убрали. Мамонт – без охраны и без надзора! А рядом с заветным бивнем – словно такое же полноправное ископаемое – примостилась черная женская сумочка. По форме – ридикюль. Поистершиеся застежки. Смотрительница напоследок обойдет зверей, выключит им свет (раз не могут они закрыть стеклянные глаза, то пусть спят в темноте), заберет свою сумочку, так удобно устроившуюся между древней тазобедренной костью и бивнем, хлопнет скрипучей музейной дверью и уйдет домой по морозу, так и не потрогав мамонта. Для нее мамонта уже нет, и даже и не было бы никогда, если бы не громоздкие кости на подставке для ее ридикюля.
Всю ночь шел снег, в гостинице на берегу реки Амур мне снился мамонт. На завтрак – мои старые знакомые. День пятый в Хабаровске. Застегнула чемодан. Прошмыгнул за окном автобуса холодный заснеженный проспект. Поворот на аэропорт. В полдень я улетела на белый-белый остров Сахалин. До свиданья, мамонт. Прощай, блинная диета.